Теория Империи: Красная симфония II часть
Прошло только семь дней, когда однажды утром в доме появился Габриель. Я нашел, что он имел энергичный и воодушевленный вид и был в оптимистическом настроении. Тем не менее те вспышки радости, которые озаряли черты его лица первое время, не появлялись больше никогда. Казалось, будто он хотел разогнать тени, которые обволакивали его лицо, усиленной активностью и умственным напряжением.
После завтрака он сказал мне:
— У нас есть тут гость.
— Кто же это?—спросил я его.
— Раковский, бывший посланник в Париже.
— Я его не знаю.
— Это один из тех, которого я показывал вам той ночью, прежний посланник в Лондоне и Париже… Конечно, большой друг вашего знакомого Навачина… Да, этот человек в моем распоряжении. Он у нас здесь; пользуется хорошим обращением и досмотром. Вы его увидите.
— Я?.. Почему?.. Вы хорошо знаете, что я не страдаю никаким любопытством к делам этого рода… Я прошу избавить меня от новых зрелищ; я еще не совсем здоров после того, на чем меня заставили присутствовать. Я не ручаюсь за свою нервную систему и за свое сердце…
— О!.. Не беспокойтесь. Этот человек уже сломлен. Никакой крови и никакого насилия. Нужно только давать ему в умеренных дозах наркотические средства. Я принес вам сведения: это от Левина [2], который все еще обслуживает нас своими познаниями. Кажется, где-то в лаборатории имеется определенный наркотик, могущий творить чудеса.
— Вы верите во все это?..
— Я говорю в образной форме. Раковский расположен сознаться во всем, что он знает касательно дела. Мы уже здесь имели первоначальную беседу с ним, и получается неплохо.
— В таком случае для чего нужен чудодейственный наркотик?
— Увидите, доктор, увидите. Это маленькая предосторожность, продиктованная профессиональным опытом Левина. Она поможет добиться того, чтобы наш допрашиваемый чувствовал себя оптимистом и не терял надежды и веры. Он уже видит возможность сохранить свою жизнь в дальнем плане. Это первый эффект, которого надо достигнуть; затем нужно достигнуть того, чтобы он все время находился как бы в состоянии переживания решающего счастливого момента, но не теряя своих умственных способностей; правильнее сказать, их нужно обострить… Ему нужно создать состояние опьянения совершенно особенное… Как бы это выразиться?.. Точно: состояние просветленного опьянения.
— Что-то вроде гипноза?..
— Да, так, но без усыпления.
— И я должен изобрести наркотик для всего этого? Мне кажется, вы преувеличиваете мои научные таланты. Я не смогу достигнуть этого.
— Да, но не надо ничего изобретать, доктор. Что касается Левина, то, как он утверждает, проблема эта уже разрешена…
— Он всегда производил на меня впечатление несколько шарлатана…
— Пожалуй, да, но я думаю, что указанный им наркотик, если даже и не будет таким действенным, то поможет нам добиться желаемого; в конце концов не надо ожидать чуда. Алкоголь против нашего желания заставляет нас говорить глупости, почему же другое вещество не может побудить нас говорить разумную правду, а не глупости?.. Кроме того, Левин рассказывал мне о предыдущих случаях, по-видимому, достоверных…
— Посему вы не хотите заставить его принять участие в деле еще хотя бы один раз?.. Или он может не послушаться?..
— О, нет! Он-то хотел бы. Уже достаточно одного стремления спасти или продолжить свою жизнь при помощи этой или другой услуги, чтобы не отказываться от нее. Но я сам не хочу пользоваться его услугами. Он не должен ничего слышать из того, что мне скажет Раковский. Ни он, никто.
— Значит, я…
— Вы — это другое дело, доктор; вы личность глубоко порядочная… Я не Диоген, чтобы бросаться на поиски другого по снежным просторам СССР.
— Спасибо, но я думаю, что моя честность…
— Да, доктор, да; вы говорите, что мы пользуемся вашей честностью для всяких подлостей. Да, доктор, это так… но это так только с вашей, абсурдной точки зрения А кому же могут на сегодняшний день нравиться абсурды? Например, такой абсурд, как ваша честность?.. Вы уж всегда в конце концов заставляете меня отклониться от темы, чтобы повести разговор о самых увлекательных вещах… Но что же, собственно, будет происходить?.. Вы только должны помочь мне дозифицировать наркотик Левина… Кажется, что в дозировке имеется незаметная черта, которая отделяет сон от бодрствования… просветленное состояние от одурманенного, разум от безумия… создается искусственное упоение.
— Если дело только в этом…
— И еще кое-что… Будем говорить серьезно. Изучите инструкции Левина, взвесьте их, примените их разумно к состоянию личности и силам арестованного. У вас есть для изучения время до наступления ночи; вы можете исследовать Раковского столько раз, сколько вам нужно. И пока больше ничего. Вы мне не поверите, как я ужасно хочу спать. Я посплю несколько часов. Если до вечера не произойдет ничего необыкновенного, то я распорядился, чтобы меня не вызывали. Вам я советую хорошо отдохнуть после обеда, потому что потом придется долго не спать.
Мы вышли в вестибюль. Распростившись со мной, он проворно взбежал по ступенькам, но на середине пролета задержался,
— А, доктор, — воскликнул он, — я забыл. Большая благодарность от товарища Ежова, Ожидайте подарка… может быть, даже и ордена.
Он махнул на прощание рукой и быстро исчез за лестничной площадкой верхнего этажа.
* * *
Заметка Левина была короткая, но ясная и точная. Я без труда смог найти лекарство. Оно было дозифицировано в миллиграммах в крошечных таблетках. Я сделал проверку, и, согласно объяснению Левина, они очень легко растворялись в воде и еще лучше в алкоголе. Формула там не была записана, и я решил произвести позже сам подробный анализ, когда буду располагать временем.
Несомненно, это был какой-то состав специалиста Люменштата, того ученого, о котором мне говорил Левин во время первого свидания, Я не думал, что натолкнусь в анализе на что-нибудь необыкновенное. Пожалуй, разве опять какая-нибудь база со значительным количеством опиума более активного качества, чем сам табаин. Мне были хорошо известны 19 главных видов и кое-какие еще. В тех материальных условиях, в которых протекали мои опыты, я был удовлетворен теми сведениями, которые мне дали мои исследования.
Хотя мои работы имели совершенно другое направление, я прекрасно ориентировался в области одурманивающих средств. Я вспомнил, что Левин говорил мне о перегонке редких разновидностей индейской конопли. Я должен был иметь дело с опиумом или гашишем, чтобы разгадать секрет этого хваленого наркотика. Я был бы рад иметь случай натолкнуться на одно или несколько новых оснований, в которых коренились его «чудодейственные» достоинства. В принципе, я готов был предположить такую возможность. В конце концов, исследования при наличии неограниченного времени и средств (при отсутствии экономических преград, что было возможно в условиях лаборатория при НКВД) представляли собой неограниченные научные возможности. Я тешил себя иллюзией найти в результате этих исследований, направленных для причинения зла, новое оружие в моей научной борьбе против боли.
Я не мог посвятить много времени для развлечения такими приятными иллюзиями. Я сосредоточился на мнении, чтобы подумать, как и в какой пропорции должен буду дать Раковскому этот наркотик. Согласно инструкции Левина, одна таблетка должна была произвести желаемый эффект. Он предупреждал, что при наличии у пациента сердечной слабости возможна сонливость и даже полная летаргия с последующим притуплением ума. Учитывая все это, я должен был предварительно осмотреть Раковского. Я не рассчитывал на то, что найду внутреннее состояние его сердца нормальным; если не было повреждения, то, наверное, был упадок тонуса по причине нервных переживаний, ибо не могла остаться неизменившейся его система после продолжительной и терроризирующей пытки.
Я отложил осмотр на время после второго завтрака. Я хотел обдумать все на случай, если бы Габриель пожелал дать наркотик как с ведома Раковского, так и без его ведома. В обоих случаях я должен был им заняться, поскольку именно я сам должен был ему давать наркотик, о чем мне было конкретно сказано. Тут не требовалось вмешательства профессионала, ибо лекарство вводилось через рот.
После завтрака я посетил Раковского, которого держали запертым в одной из комнат нижнего этажа. Охранявший человек не спускал с него глаз. Из мебели там имелись только одна табуретка, узкая кровать без спинок и маленький грубый стол. Когда я вошел, Раковский сидел. Он моментально вскочил, пристально посмотрел мне в лицо, и я прочитал в его глазах сомнение и, как мне показалось, испуг. Пожалуй, он должен был бы меня узнать, видя сидевшим в ту памятную ночь рядом с генералами.
Я велел охраннику выйти, распорядившись, чтобы он внес для меня стул, Я сел и попросил арестованного сесть. Ему было около 50 лет; это был человек среднего роста, спереди лысый, с большим мясистым носом. В молодости физиономия его была, наверное, приятная; черты лица не имели карикатурных семитских очертаний, но таковое хорошо подтверждалось в них. В свое время он был, наверное, довольно тучным; теперь же — нет; кожа висела у него повсюду; его лицо и шея были похожи на пузырь с выпущенным воздухом. «Дежурный обед» на Лубянке служил, по-видимому, слишком строгой диетой для бывшего посланника в Париже. В тот момент я ограничился только этими наблюдениями.
— Курите?.. — спросил я его, открывая портсигар, с намерением установить с ним несколько более сердечные отношения.
— Я бросил курить по причине сохранения здоровья, — ответил он мне очень приятным тоном, — но я благодарю вас; думаю, что я сейчас хорошо оправился от своих желудочных болезней.
Он курил спокойно, сдержанно и не без некоторой элегантности.
— Я врач, — представился я.
— Да, я это знаю; я видел, как вы действовали… «там», — сказал он сорвавшимся голосом.
— Я пришел поинтересоваться состоянием вашего здоровья… Каково ваше состояние?.. Страдаете ли какой-нибудь болезнью?
— Нет, никакой.
— Вы в этом уверены?.. Как сердце?..
— Благодаря вынужденной диете — не замечаю у себя никаких ненормальных признаков.
— Есть такие, которые не могут быть замечены самим пациентом, а только врачом.
— Я врач, — перебил он меня.
— Врач?.. — повторил я удивленно.
— Да. Вы этого не знали?
— Никто мне этого не сообщил. Поздравляю вас; мне будет очень приятно быть полезным коллеге и, возможно, соученику. Где вы учились? В Москве, в Петрограде?
— О нет! Я тогда не был русским гражданином. Я учился в Нанси и в Монпелье; в последнем я получил ученую сгепень.
— Значит, мы могли учиться одновременно; я прошел несколько курсов в Париже. Вы были французом?..
— Я собирался им быть, Я родился болгарином, но не спросив моего разрешения, меня превратили в румына. Моя провинция Добруджа, где я родился, после заключения мира перешла к Румынии.
— Разрешите выслушать вас, — и я вставил в уши фонендоскоп.
Он снял свой порванный и засаленый пиджак и встал на ноги. Я выслушал его. Ничего ненормального. Как я и предполагал, слабость, но без дефектов,
— Я полагаю, что надо дать питание сердцу.
— Только сердцу, товарищ?..—спросил он с иронией.
— Я так думаю, — сказал я, как бы не приметив ее, — что ваша диета должна быть тоже усилена.
— Разрешите мне выслушать себя?
— С удовольствием, — и я передал ему фонендоскоп. Он быстро прослушал себя.
— Я ожидал, что мое состояние будет гораздо хуже. Большое спасибо. Могу ли я уже надеть пиджак?..
— Разумеется… Остановимся, значит, на том, что надо принимать по нескольку капель дигиталя, не так ли?
— Вы считаете это абсолютно необходимым?.. Я думаю, что мое старое сердце вполне выдержит те несколько дней или месяцев, которые мне осталось жить,
— Я думаю иначе; я думаю, что вы будете жить гораздо больше.
— Не тревожьте меня, коллега… Жить больше! Жить еще больше!.. Должна быть инструкция об окончании; процесс уже не может дольше задерживаться… Затем, затем отдыхать.
И когда он сказал это, имея в виду окончательный отдых, то казалось, что в чертах его лица отразилось почти что блаженство. Я содрогнулся. Эта жажда умереть, умереть скорее, которую я прочитал в его глазах, бросила меня в озноб. Мне захотелось подбодрить его из сострадания.
— Вы меня не поняли, товарищ. Я хотел сказать, что в вашем случае может быть решено продлить вам жизнь, но жизнь без страданий... Для чего-то же привезли вас сюда... Разве с вами не обращаются сейчас лучше?
— Это последнее да, конечно. Об остальном мне уже намекали, но...
Я дал ему еще одну папиросу и после этого добавил:
— Имейте надежду. Со своей стороны и в той мере, в какой разрешит шеф, я сделаю все, что от меня зависит, чтобы вам не был причинен какой-либо вред. Я теперь же распоряжусь улучшить вам питание; умеренно, имея в виду состояние вашего желудка; мы начнем с молочного режима и с кое-чего более существенного. Можете курить... берите...— И я оставил в его распоряжении все, что оставалось в коробочке.
Я позвал охранника и приказал, чтобы он зажигал арестованному папиросу, когда тот захочет курить. Затем я ушел, и прежде чем отправиться отдохнуть на пару часов, распорядился, чтобы Раковскому дали пол-литра молока с сахаром.
* * *
Мы приготовились к свиданию с Раковским в двенадцать часов ночи. «Дружеский» характер встречи подчеркивался во всех деталях. Хорошо нагретая комната, огонь в камине, умеренный свет, маленький изысканный ужин, хорошие вина; все — научно импровизированное, «Как для любовного свидания», — определил Габриель. Я должен был ассистировать. Главная моя миссия — дать заключенному наркотик так, чтобы он этого не заметил. Для этой цели напитки расставили «случайно» около меня, в расчете на то, что я буду угощать его вином, Я должен следить также за прекращением действия наркотика и в нужный момент дать новую дозу. Это — главное в моем поручении. Габриель желает, если опыт удастся, добиться уже в первое свидание продвижения к сути дела. Он надеется на удачу; он хорошо отдохнул и находится в полном порядке; у меня есть желание услышать, как он будет сражаться с Раковским, который, кажется мне, является достойным ему противником.
Разместили перед огнем три кресла; стоящее ближе к двери займу я; Раковский сядет посередине, а в третьем поместится Габриель, который даже своей одеждой старался создать оптимистическое настроение: он надел русскую белую рубашку.
Уже пробило двенадцать часов, когда нам привели арестованного. Его прилично одели, и он был хорошо выбрит. Я бросил на него профессиональный взгляд и нашел его более оживленным.
Он сразу же попросил извинения, что не может выпить больше одной рюмки из-за слабости своего желудка. Я пожалел, что перед его приходом не положил ему туда наркотик.
Разговор начинается банально; Габриель знает, что Раковский гораздо лучше владеет французским языком, чем русским, и начинает говорить на этом языке. Делаются намеки на прошлое. Видно, что Раковский искусный собеседник. Его речь точна, элегантна и даже обладает изяществом. Он, по-видимому, хороший эрудит; по временам приводит цитаты с полной непринужденностью и всегда правильно. Иногда делает намеки на свои многочисленные побеги, на изгнания, на Ленина, на Плеханова, на Люксембург и даже говорит, что, будучи мальчиком, подавал руку Энгельсу.
Мы пьем виски. После того, как Габриель дал ему возможность поговорить с полчаса, я как бы невзначай спросил его: «Вам налить побольше соды?..» — «Да, налейте», — ответил он мне машинально. Я манипулировал с напитком и опустил туда таблетку, которую с самого начала держал между кончиками указательного и среднего пальцев. Сначала я придвинул виски Габриелю, дав ему знать взглядом, что дело выполнено.
Я передал Раковскому его рюмку и начал после этого пить сам. Он с наслаждением пригубливал свою содовую.
«Я маленький негодяй», — говорю я себе. Но эта мысль мимолетна, и она сгорает в веселом пламени камина, который производит впечатление почтенного очага.
Прежде чем Габриель добрался до главного — диалог был длинный, но увлекательный.
Мне посчастливилось раздобыть документ, воспроизводящий лучше, чем стенография, все, что обсуждалось между Габриелем и Раковским. Вот он здесь.
ИНФОРМАЦИЯ
ДОПРОС ОБВИНЯЕМОГО ХРИСТИАНА ГЕОРГИЕВИЧА РАКОВСКОГО ГАВРИИЛОМ ГАВРИИЛОВИЧЕМ КУЗЬМИНЫМ 26 ЯНВАРЯ 1938 ГОДА
Габриель. — Согласно тому, как мы договорились на Лубянке, я ходатайствовал о предоставлении вам последней возможности; ваше присутствие в этом доме означает то, что я этого добился. Посмотрим, не обманете ли вы нас.
Раковский. — Я не желаю и не собираюсь этого желать.
Г. — Но предварительно — благородное предупреждение. Теперь дело идет о чистой правде. Не о правде «официальной», той, которая должна выявиться на процессе в свете признаний обоих обвиняемых… Нечто, как вы знаете, подчиняющееся целиком политическим соображениям или «соображениям государственным», как бы выразились на Западе. Требования интернациональной политики заставят нас скрыть всю правду, «настоящую правду»… Каков бы ни был процесс, но государства и люди узнают только то, что они должны будут узнать… Тот же, кому надлежит знать все, Сталин, должен знать об этом все… Итак, каковы бы ни были здесь ваши слова, они не смогут отягчить вашего положения. Знайте, что они не усугубят вашу вину, а, наоборот, смогут дать желаемые результаты в вашу пользу. Вы сможете спасти свою жизнь, в данный момент уже потерянную. Вот я вам сказал это, а теперь давайте посмотрим: все вы будете сознаваться в том, что вы шпионы Гитлера и состоите на жаловании у гестапо и О.К.W. [3]. Не так ли?
Р. — Да.
Г. — И вы являетесь шпионами Гитлера?
Р. — Да.
Г. — Нет, Раковский, нет. Говорите настоящую правду, а не процессуальную.
Р. — Мы не являемся шпионами Гитлера, мы ненавидим Гитлера так, как можете ненавидеть его и вы, так, как может ненавидеть его Сталин; пожалуй, еще больше, но это вещь очень сложная…
Г. — Я вам помогу… Случайно я тоже кое-что знаю. Вы, троцкисты, имели контакт с немецким штабом. Не так ли?
Р. — Да.
Г. — С каких пор?..
Р. — Я не знаю точной даты, но вскоре после падения Троцкого. Разумеется, до прихода к власти Гитлера.
Г. — Значит, уточним: вы не являлись ни личными шпионами Гитлера, ни его режима.
Р. — Точно. Мы ими были уже раньше.
Г. — И с какой целью?.. С целью подарить Германии победу и несколько русских территорий?
Р. — Нет, ни в коем случае.
Г. — Значит, как обыкновенные шпионы, за деньги?
Р. — За деньги?.. Никто не получал ни одной марки от Германии. У Гитлера не найдется достаточного количества денег, чтобы купить, например, комиссара Иностранных дел СССР, каковой имеет в своем свободном распоряжении бюджет больший, чем совместные богатства Моргана и Вандербилта, и не обязан давать отчет в обращении с ними.
Г. — Ну так по какой же причине?
Р. — Могу ли я говорить вполне свободно?
Г. — Да, я вас об этом прошу; для этого я вас и пригласил.
Р. — Разве у Ленина не было высших соображений при получении помощи от Германии для въезда в Россию? И нужно ли признавать верными те клеветнические вымыслы, которые были пущены в ход для его обвинения? Не называли ли его также шпионом кайзера? Его сношения с императором и вмешательство немцев в дело отправки в Россию разрушителей большевиков — очевидны…
Г. — Правда это или неправда — все это не имеет отношения к вопросу,
Р. — Нет, разрешите докончить. Не является ли фактом, что деятельность Ленина вначале была благоприятна для немецких войск?.. Разрешите… Вот сепаратный мир в Бресте, на котором Германии были уступлены огромные территории СССР. Кто объявил пораженчество в качестве оружия большевиков в 1913 году? Ленин. Я знаю на память его слова из письма к Горькому: «Война между Австрией и Россией была бы очень полезной вещью для революции, но вряд ли возможно, чтобы Франц Иосиф и Николай представили нам этот удобный случай». Как вы видите, мы, так называемые троцкисты, изобретатели поражения в 1905 году, продолжаем на данном этапе ту же самую линию — линию Ленина.
Г. — С маленькой разницей, Раковский: сейчас в СССР существует социализм, а не царь.
Р. — Вы в это верите?
Г. — Во что?
Р. — В существование социализма в СССР?
Г. — Разве Советский Союз не социалистический?
Р. — Для меня только по названию. Вот тут-то и кроется настоящая причина оппозиции. Согласитесь со мною, и в силу чистой логики вы должны это признать, что теоретически, рационально, мы имеем такое же самое право сказать нет, как Сталин — сказать да. И если для триумфа коммунизма оправдывается пораженчество, то тот, кто считает, что коммунизм сорван бонапартизмом Сталина и что он ему изменил, имеет такое же право, как и Ленин, стать пораженцем.
Г. — Я думаю, Раковский, что вы теоретизируете, благодаря своей манере широко пользоваться диалектикой. Ясно, что при наличии здесь публики я бы это обосновал; хорошо, я признаю ваш аргумент, как единственно возможный в вашем положении, но однако я думаю, что мог бы вам доказать, что это не что иное, как софизм… но отложим это до другого случая; когда-нибудь уж он появится у нас… И я надеюсь, что вы мне предоставите возможность для реванша. В данный же момент скажу только вот что: если ваше пораженчество и поражение СССР имеет своей целью реставрацию социализма, настоящего социализма, по-вашему — троцкизма, то, поскольку нами уже ликвидированы его вожди и кадры, пораженчество и поражение СССР не имеет ни объекта, ни смысла. В результате поражения теперь получилась бы интронизация какого-либо фюрера или фашистского царя… Не так ли?
Р. — В самом деле. Без лести с моей стороны — ваше заключение великолепно.
Г. — Хорошо; если, как я предполагаю, вы утверждаете это искренне, то мы уже добились многого: я, сталинец, и вы, троцкист, мы достигли невозможного. Мы дошли до точки, где наши мнения совпали; совпали в том, что в настоящий момент СССР не должен быть разрушен (здесь и далее выделено редактором).
Р. — Должен сознаться, что я не ожидал очутиться перед такой умной особой, В самом деле, на данном этапе и, возможно, в течение нескольких лет, мы не сможем думать о поражении СССР и провоцировать таковое, ибо известно, что сейчас мы находимся в таком положении, что не можем захватить власть. Мы, коммунисты, не извлекли бы из этого пользы. Это положение точное, и оно совпадает с вашим мнением. Нас не может интересовать сейчас развал Сталинского государства; я это говорю и одновременно утверждаю, что это государство помимо всего сказанного — антикоммунистично. Вы видите, что я искренен.
Г. — Я это вижу; это единственный способ договориться. Я прошу вас, прежде чем продолжать, разъяснить мне то, что мне представляется противоречивым: если для вас советское государство антикоммунистично, то почему бы вам не пожелать разрушения его в данный момент? Кто-либо другой мог бы быть менее антикоммунистичным, и, таким образом, было бы меньше препятствий для реставрации вашего чистого коммунизма.
Р. — Нет, нет, этот выход слишком прост. Хотя сталинский бонапартизм также противостоит коммунизму, как наполеоновский — революции, но очевиден тот факт, что все-таки СССР продолжает сохранять свою коммунистическую форму и догмат; это — коммунизм формальный, а не реальный. И, таким образом, подобно тому, как исчезновение Троцкого дало возможность Сталину автоматически превратить настоящий коммунизм в формальный, так и исчезновение Сталина позволит нам превратить его формальный коммунизм в реальный. Нам достаточно было бы одного часа. Вы меня поняли?
Г. — Да, само собой разумеется; вы высказали нам классическую правду о том, что никто не разрушает того, что он желает наследовать. Ну, хорошо; все остальное — это софистическая сноровка. Вы базируетесь на предположении явно опровержимом: на предположении о сталинском антикоммунизме… Имеется ли частная собственность в СССР? Есть ли личная прибавочная стоимость?.. Классы?.. Не буду ссылаться на факты: для чего?..
Р. — Я уже согласился с тем, что существует формальный коммунизм. Все, что вы перечисляете, это только формы.
Г. — Да? Для какой цели? Из обыкновенного каприза?..
Р. — Нет, разумеется. Это необходимость. Невозможно удержать материалистическую эволюцию истории; самое большое — это что ее можно затормозить… И какой ценой?.. Ценой ее теоретического принятия, чтобы провалить ее практически. Сила, которая влечет человечество к коммунизму, настолько непобедима, что эта самая, но искаженная сила, противопоставленная самой себе, может добиться только замедления быстроты развития; более точно — замедлить ход перманентной революции.
Г. — Пример?..
Р. — С Гитлером — наиболее очевидный. Ему нужен был социализм для победы над социализмом; вот этот самый его антисоциалистический социализм, каковым является нац.-социализм. Сталину нужен коммунизм, чтобы победить коммунизм. Параллель здесь очевидна. Но, несмотря на гитлеровский антисоциализм и сталинский антикоммунизм, оба, к своему сожалению, против своей воли, трансцендентно создают социализм и коммунизм… они и многие другие. Хотят или не хотят, знают или не знают, но создают формальный социализм и коммунизм, который мы, коммунисты-марксисты, должны неизбежно получить в наследство.
Г. — Наследство?.. Кто наследует?.. Троцкизм ликвидирован полностью.
Р. — Хотя вы это и говорите, но этому не верите. Какими колоссальными ни будут чистки, мы коммунисты, переживем. Не до всех коммунистов может добраться Сталин, как ни длинны руки у его охранников.
Г. — Раковский, прошу вас, а если нужно, то и приказываю, воздерживаться от оскорбительных намеков. Не злоупотребляйте своей «дипломатической неприкосновенностью».
Р. — Это я имею полномочия? Чей я посол?..
Г. — Именно этого недосягаемого троцкизма, если мы договоримся так его называть…
Р. — Я не могу быть дипломатом при троцкизме, на который вы намекаете. Мне не предоставлено право его представлять, и я сам на себя этого не брал. Это вы мне его даете.
Г. — Начинаю доверять вам. Отмечаю на ваш счет, что при моем намеке на этот троцкизм вы не стали отрицать его передо мной. Это уже хорошее начало.
Р. — А как отрицать? Ведь я же сам о нем упомянул.
Г. — Поскольку мы признали существование этого особого троцкизма по нашему взаимному соглашению, то я желаю, чтобы вы привели определенные данные, необходимые для расследования указанного совпадения.
Р. — Да, так; я смогу подсказать то, что вы считаете нужным знать, и сделаю это по своей собственной инициативе, но не могу уверять, что таково же всегда мышление и «Их».
Г. — Да, я так буду на это смотреть.
Р. — Мы согласились на том, что в данный момент оппозицию не может интересовать пораженчество и падение Сталина, поскольку мы не имеем физической возможности заместить его. Это то, в чем мы согласны оба. Сейчас это неоспоримый факт. Однако имеется налицо возможный агрессор. Вот он, этот великий нигилист Гитлер, нацелившийся своим грозным оружием вермахта по всему горизонту, Хотим мы этого или не хотим, но ведь он употребит его против СССР? Согласимся, что для нас — это решающее неизвестное. Считаете ли вы, что проблема поставлена правильно?
Г. — Поставлена хорошо. Но я могу сказать, что для меня тут нет неизвестного. Я считаю неизбежным наступление Гитлера на СССР.
Р. — Почему?
Г. — Очень просто; потому, что к этому расположен тот, кто этим распоряжается. Гитлер — это только кондотьер интернационального капитализма.
Р. — Я согласен с тем, что существует опасность, но до заключения на этом основании о неизбежности его нападения на СССР — целая пропасть.
Г. — Нападение на СССР определяется самой сущностью фашизма; кроме того, его толкают на это все те капиталистические государства, которые разрешили ему перевооружение и захват всех необходимых экономических и стратегических баз. Это само собой очевидно.
Р. — Вы забываете кое-что очень важное. Перевооружение Гитлера и те льготы, которые получены им в настоящий момент от наций Версаля (заметьте себе это хорошо), были получены им в особый период, когда мы еще могли бы стать наследниками Сталина в случае его поражения, когда оппозиция еще существовала… Считаете ли вы этот факт случайным или только совпадающим по времени?
Г. — Не вижу никакой связи между разрешением версальских властей на перевооружение немцев и существованием оппозиции… Траектория гитлеризма сама по себе ясна и логична. Нападение на СССР уже очень давно входило в его программу. Разрушение коммунизма и экспансия на восток — это догмы из книги «Моя борьба», этого талмуда национал-социализма… а то, что ваши пораженцы желали бы использовать наличие этой угрозы против СССР — это, конечно, соответствовало ходу их мыслей.
Р. — Да, на первый взгляд все это кажется естественным и логичным, слишком логичным и естественным для правды.
Г. — Для того, чтобы этого не случилось, чтобы Гитлер не напал на нас, нам нужно было бы довериться союзу с Францией… но это было бы таки наивностью. Это бы означало поверить в то, что капитализм согласен пойти на жертву ради спасения коммунизма.
Р. — Если мы будем вести беседу только на базе тех понятий, каковые употребляются на массовых митингах, то вы вполне правы. Но если вы искренни, говоря так, то, извините, я разочарован; я думал, что политика знаменитой сталинской полиции стоит на большей высоте.
Г. — Атака гитлеризма на СССР является, кроме того, диалектической необходимостью; это то же, что неизбежная борьба классов в плане интернациональном. Наряду с Гитлером, по необходимости, против вас встанет весь мировой капитализм.
Р. — Итак, поверьте мне, что, при наличии вашей схоластической диалектики, у меня сформировалось самое неблагоприятное впечатление о политической культуре сталинизма. Я слушаю ваши речи, как мог бы слушать Эйнштейн ученика лицея, говорящего о физике с четырьмя измерениями. Вижу, что вы знакомы только с элементарным марксизмом, т.е. с демагогическим, популярным.
Г. — Если не будет слишком длинным и запутанным ваше разъяснение, я был бы вам благодарен за некоторое разоблачение этой «относительности» или «кванты» марксизма.
Р. — Тут нет никакой иронии; я говорю, будучи воодушевлен наилучшими желаниями… В этом же самом элементарном марксизме, который преподают даже у вас в сталинском университете, вы можете найти довод, который противоречит вашему тезису о неизбежности гитлеровской атаки на СССР. Вас обучают еще и тому, что краеугольным камнем марксизма является утверждение, будто противоречия — это неизлечимая и смертельная болезнь капитализма… Не так ли?
Г. — Да, конечно.
Р. — А если дело обстоит таким образом, что мы обвиняем капитализм в наличии постоянных капиталистических противоречий в области экономики, то почему же он не должен страдать таковыми также и в политике? Политическое и экономическое не имеет значения само по себе; это состояние или измерение социальной сущности, а уж противоречия рождаются в социальном, отражаясь одновременно в экономическом или политическом измерении, или в обоих одновременно. Было бы абсурдно предположить погрешность в экономике и одновременно непогрешимость в политике, т.е. нечто необходимое для того, чтобы нападение на СССР стало неизбежным, по вашей мысли — абсолютно необходимым.
Г. — Значит, вы полагаетесь во всем на противоречия, фатальность и неизбежность заблуждении, которым должна быть подвержена буржуазия, каковая помешает Гитлеру напасть на СССР. Я — марксист, Раковский, но здесь, говоря между нами, чтобы не дать повода для возмущения ни одному активисту, я вам говорю, что при всей моей вере в Маркса я не поверил бы тому, что СССР существует вследствие заблуждения его врагов… И думаю, что такого же мнения и Сталин.
