А. Генис — Шибболет (отрывок)
https://www.novayagazeta.ru/articles/2012/12/07/52684-shibbolet
«Во дни сомнений, — не вникая в смысл, зубрил я в 8–м классе, — во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, — повторял я, когда подрос, — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя, — утешаю я себя сейчас, — как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома?»
Я и не впадаю, хотя все еще не могу понять, что уж такого особо правдивого и свободного у языка, на котором бегло говорил Ленин, с акцентом — Сталин и ужасно — Жириновский. Зато я горячо разделяю тезис про «поддержку и опору», ибо, живя, как Тургенев, за границей, привык к тому, что русский язык способен заменить Родину.
— По–английски, — вздохнула переводчица. — Все русские — хамы.
—?! — вспыхнул я.
— Вы говорите «please», — пояснила она, — в тысячу раз реже, чем следует. Но это — не ваша вина, а наша. Вернее — нашего языка, который одним словом заменяет бесчисленные русские способы вежливо выражаться даже по фене и матом. Чтобы слыть учтивым, вам достаточно назвать селедку «селедочкой», чего на английский не переведешь вовсе. Ведь «маленькая селедка» — это малёк, а не универсальная закуска, славное застолье, задушевный разговор до утра — короче всё то, за чем слависты ездят в Москву и сидят на ее кухнях.
— А то! — обрадовался я и решил перечислить языковые радости, которых русским не хватает в английском.
В университете жена–сокурсница писала диплом «Уменьшительно–ласкательные суффиксы», а я — «Мениппея у Булгакова». Тогда я над ней смеялся, теперь завидую, и мы о них до сих пор говорим часами, ибо мало что в жизни я люблю больше отечественных суффиксов. В каждом хранится поэма, тайна и сюжет. Если взять кота и раскормить его, как это случилось с моим Геродотом, в «котяру», то он станет существенно больше — и еще лучше. «Водяра» — крепче водки и ближе к сердцу. «Сучара» топчется на границе между хвалой и бранью. Одно тут не исключает другого, так как в этом суффиксе слышится невольное уважение, позволившее мне приободриться, когда я прочел про себя в интернете: «Жидяра хуже грузина».
Попробуйте обойтись без суффиксов, и ваша речь уподобится голосу автомобильного навигатора, который не умеет, как, впрочем, и многие другие, склонять числительные и походить на человека. Приделав к слову необязательный кончик, мы дирижируем отношениями с тем же успехом, с каким японцы распределяют поклоны, тайцы — улыбки, французы — поцелуи и американцы — зарплату. Суффиксы утраивают русский словарь, придавая каждому слову синоним и антоним, причем сразу. Хорошо или плохо быть «субчиком», как я понял еще пионером, зависит от того, кто тебя так зовет — учительница или подружка. Дело в том, что в русском языке, как и в русской жизни, нет ничего нейтрального. Каждая грамматическая категория, даже такая природная, как род, — себе на уме.
— «Умником», — тонко заметил Михаил Эпштейн, — мы называем дурака, а «умницей» — умного, в том числе — мужчину.
Все потому, что русский язык нужен не для того, чтобы мысль донести, а для того, чтобы ее размазать, снабдив оговорками придаточных предложений, которые никак не отпускают читателя, порывающегося, но не решающегося уйти, хотя он и хозяевам надоел, и сам устал топтаться в дверях.
«Бойся, — предупреждает пословица, — гостя не сидящего, а стоящего».
На пороге, говорил Бахтин, заразивший меня мениппеей, общение клубится, вихрится и не кончается — ни у Достоевского, ни у Толстого. На многотомном фоне родной словесности лаконизм кажется переводом с английского, как у Довлатова, который учился ему у американских авторов задолго до того, как к ним переехал.
***
Больше всего я завидую глаголам: в английском ими, если захочет, может стать почти любое слово. Другим языкам приходится труднее. В Австралии, например, есть язык аборигенов, который пользуется всего тремя глаголами, которые всё за них делают. Нам хватает одного, но он — неприличный. В остальных случаях мы пользуемся тире, сшивая им существительные, которых поэтам часто хватает на стихи:
Ночь. Улица. Фонарь. Аптека.
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Оставив работу читателю, автор не экономит на очевидном, как телеграф, а нанизывает слова, словно четки. Или почки: смысл разбухает, прорастает, распускается сам по себе, без принуждения глагола. Избегая его сужающего насилия, русский язык умеет то, что редко доступно английскому: менять порядок слов. Эта драгоценная семантическая вибрация способна перевести стрелки текста, направив его по новому пути.
Восторг синтаксической свободы я впервые осознал еще студентом, когда бился над несчастной мениппеей (хорошо, что по дороге в эмиграцию таможенники Бреста выбросили мой диплом вместе с «Иваном Денисовичем», чтобы не загрязнять Запад). Больше бахтинской меня окрылила булгаковская поэтика, ключом к которой служило безошибочное сочетание последних трех слов в знаменитой фразе из первой главы «Мастера и Маргариты»:
В тот час, когда уж, кажется, и сил не было дышать, когда солнце, раскалив Москву, в сухом тумане валилось куда–то за Садовое кольцо, — никто не пришел под липы, никто не сел на скамейку, пуста была аллея.
Три возможных варианта содержат три жанровых потенциала.
1. «Аллея была пуста» — ничего не значит, звучит нейтрально и требует продолжения, как любая история с криминальным сюжетом или надеждой на него.
2. «Была пуста аллея» — можно спеть, она могла бы стать зачином душещипательного городского романса.
3. «Пуста была аллея» — роковая фраза. Приподнятая до иронической многозначительности, она не исключает насмешки над собственной мелодраматичностью. Этакий провинциальный театр, знающий себе истинную цену, но не стесняющийся настаивать на ней. Стиль не Воланда, а Коровьева — мелкого беса, голос которого рассказчик берет на прокат каждый раз, когда ему нужно незаметно высмеять героев.
Но главное, что все это богатство, с которым не справились три английских перевода, досталось нам, как благодать, без труда и даром — по наследству.
Написал падение желудей Kushavera на marty.d3.ru / комментировать
